Николай Евгеньевич Крашенинников

05-12-2014

23 октября 2014 года умер мой папа, Николай Евгеньевич Крашенинников. Отец Амвросий попросил меня написать несколько слов о нем. Я не ставлю перед собой задачу составлять его жизнеописание, для меня его смерть — еще не состоявшийся факт, я до сих пор четко и спокойно ощущаю его присутствие со мной и тепло его руки в своей. Да я и не смогу сейчас адекватно освятить его жизнь как учителя, как работника по международной линии, как христианина. Поэтому нижеизложенный текст — это мои воспоминания о нем как о моем папе, для меня сейчас это важнее всего.

Род. Папа был истинным павловопосадцем, плоть от плоти вохонской земли. Старый город настолько четко читался в его облике и облике его окружения, что я никогда не могла представить, как иначе могут выглядеть коренные павловопосадцы. Мы всегда шутили, что треть города — его родственники, треть — одноклассники и их родственники, треть — ученики.

Папин прадед, Андрей Косьмич Бобылев (1831-1903), пришел в Павловский Посад из Серпухова где-то в 50-60-е годы 19 века. О роде его деятельности ничего не известно, но если учесть тот факт, что его сын стал впоследствии весьма успешным производителем обуви в Посаде и что Серпухов исстари славится своим кожевенным производством, скорее всего, Андрей Косьмич не был чужд кожевенному делу. В любом случае, в Павловском Посаде он решил начать новую жизнь и поэтому сменил свою неблагозвучную фамилию на более красивую — Журавлев. Его жену звали Марией Федоровной (умерла в 1906 году). Была она уроженкой Серпухова, приехавшей на новое место с мужем, или Павловского Посада, не известно.

Больше сведений сохранилось об их сыне, Алексее Андреевиче Журавлеве, дедушке моего папы. Он родился в 1970 году, в 1892 году женился на представительнице посадского мещанского рода Татьяне Павловне Пылковой. Дела его процветали. Он держал кожевенный завод, как говорили в ту пору. Рядом с домом, где жила семья (дом находился позади позже выстроенного и сейчас уже снесенного кинотеатра Вулкан), было построено специальное здание для рабочих. За кожей Алексей Андреевич ездил лично в Лодзь и Краков. В семье было девятеро детей, четверо из которых умерли во младенчестве. Мама моего папы, Антонина (Антонида) Алексеевна, родилась в 1909 году и была предпоследней. Старшими были Наталия (1893), Александр (1896) и Агриппина (1898) Алексеевичи, младшим братом — Виктор Алексеевич, родившийся в 1915 году. Сохранилась семейная фотография рубежа 1915-1916 годов, сделанная в ателье известного в городе фотографа Никиты Васильевича Баженова. На ней изображено образцовое семейство преуспевающего мещанина: гордый взгляд отца и хозяина, облаченного в классический мещанский наряд и высокие сапоги, строго одетая супруга, холеные девицы на выданье, младенец в белоснежном платье, подрастающая девочка с книжкой, старший сын в одежде нового времени — костюме, ботинках и при галстуке.

Алексей Андреевич оказался очень жизнестойким предпринимателем. После революции его, разумеется, раскулачили. Однако он умудрился сохранить свое производство и по-прежнему продолжал снабжать город обувью. Правда, заводик переехал в бревенчатый сарай подле дома и рабочих осталось двое-трое, но семья до войны по-прежнему жила в достатке, а сам Алексей Андреевич регулярно выезжал в дома отдыха. Меня всегда удивляло поразительное сходство в зрелом возрасте моего папы и его деда — не смотря на то, что сходство в молодости было небольшим. Выражение лица, осанка, борода, руки, манера держать себя. Возможно, был схож и характер.

Постепенно заводили семьи старшие дети Журавлевых, а младшие — Антонина и Виктор — жили с родителями. Папина мама пела в церковном хоре павлово-посадского собора в честь Воскресения Словущего. Судя по сохранившейся фотографии, хор даже в середине 20-х годов был солидным.

В середине 30-х годов Антонина Алексеевна вышла замуж за приезжего инженера из Клинцов (Брянская область) Крашенинникова Евгения Зиновьевича. По ее рассказам, образование, рост, стать и внешняя красота обеспечивали ему значительную популярность среди девушек города. В марте 1936 года родился старший папин брат, названный в честь отца Евгением.

Времена относительного спокойного семейного счастья ушли быстро. В 1939 году на Финскую войну был призван младший брат Антонины Алексеевны Виктор, художник по образованию. Не успел он вернуться, как началась Великая отечественная. Виктора Алексеевича и Евгения Зиновьевича мобилизовали в первые же дни. Первое горе случилось 5 августа. Немец рвался к Москве, наши войска были стянуты на западных рубежах, шли кровопролитные бои. При форсировании реки подВеликими Луками(очевидно, реки Ловать)Виктор пропал без вести. Тела так и не нашли. Его однополчанин и земляк, живший на той же улице, что и они, и получивший ранение в той битве и краткосрочный отпуск домой, рассказывал, что сам видел, как Виктор входил в воду, потом началась стрельба и он потерял его из виду. Похоронка пришла в январе 1942-го. Родители не вынесли такого удара — Алексей Андреевич умер от кровоизлияния в мозг 24 марта, его жена пережила его ровно на полгода и скончалась 27 сентября 1942 года.

Детство.Папа родился 20 октября 1941 года, в тот день, когда немцы бомбили павловопосадский участок железной дороги и железнодорожный мост. Для него этот факт его биографии имел колоссальное значение. В минуты жизненных перипетий он всегда говорил: «Я — ребенок войны! Первые звуки, какие я услышал на этой земле, были звуки разрывающихся снарядов и кричащих от ужаса людей! Я пережил войну, меня ничем не возьмешь!» Жили они очень тяжело. Мать кормила папу грудью до трех лет, чтобы дать ему хоть какое-то дополнительное пропитание. Постепенно из дома ушли все предметы роскоши, а потом и просто предметы быта, которые скопил за свою жизнь Алексей Андреевич. Антонина Алексеевна выменивала их у соседей — на буханку хлеба, на ведро картошки. Это максимум, что она могла выручить, к примеру, за персидский ковер или картину. Папа знал дома, в которых находились их родовые вещи — он видел их в окна, когда проходил мимо по улице. Позже он учился с некоторыми детьми из этих домов, для него это было страшным испытанием, он не мог простить их родителям того, что те наживались на его матери, оставшейся в войну с двумя маленькими детьми на руках.

Как-то я спросила папу, есть ли у него какие воспоминания о войне. Он ответил, что знает об их жизни в те годы в основном по рассказам матери, а из своих воспоминаний сохранилось только одно — ледяной темный дом, вечный холод, он лежит одетый и в шапке под сотней разных одеял, тряпок и пальто, он хочет пить, но чтобы напиться, нужно вылезти из-под этого укрытия и долбить кружкой замерзшую воду в бочке до тех пор, пока лед не треснет, а сил долбить нет и мать куда-то ушла.

Евгений Зиновьевич вернулся домой в 45-м. Через год родилась папина сестра Татьяна, отец спустя какое-то время уехал на заработки к себе на родину и больше в Посад не приезжал. Антонина Алексеевна наотрез отказалась покидать отцовский дом и могилы родителей и ехать к мужу в Клинцы. Так они опять остались одни. Однако папина мама на всю жизнь сохранила привязанность к мужу — спустя 20 лет в составленном ею Памятном листке, который позволяет мне теперь более-менее свободно ориентироваться в датах тех скорбных лет, она запишет: «Женя, мой любимый муж, умер 4 августа 1963 года». Хотя все эти годы они так и не виделись.

Жили по-прежнему тяжело. Папа вспоминал, что ребенком он очень завидовал какому-то однокласснику — когда перед школой папа заходил за ним, в того мальчика родители впихивали завтрак и, главное, бутерброд из белого хлеба с маслом. Для папы это было невиданной роскошью, он стоял в сенях, глотал слюни и слушал, как канючит собрат по школе. Как-то я спросила, неужели ему ни разу не предложили разделить с приятелем это кулинарное сокровище. «Нет»,— сказал он и отвернулся. Папа всю жизнь сохранил верность белому хлебу с маслом — для него не было ничего вкуснее этого. Черный же хлеб не ел никогда. «В войну чернушки наелся»,— говорил он.

Другие воспоминания: как ходили в лес за ягодами, на какие-то безумные расстояния — с нынешней площади Революции до Лесничества, Аверкиево или Бразуново. Ему было лет 7-10. Но ходить было нужно, собранные ягоды и грибы были серьезным подспорьем в хозяйстве. Как с ребятней катали дощечку на колесах на веревочке — и это была самая лучшая игрушка на свете. Как катались с гор, лепили снеговиков, помогали друг другу учиться и вместе мечтали о счастливом светлом будущем — что вырастут и не будет больше войны, получат хорошее образование и будут работать и хорошо жить. Папа очень любил животных. У него были собаки, всех их звали Кадо (с французского – подарок), и кошки. На улице его звали Колюша-Кошатник.

Ввысь. У папы все было поздно. Его довольно поздно отдали в школу — в 1949 году. Из-за реформы школьного образования он учился 11 лет и окончил учебу в 1961 году, ему было почти 20. Три года служил в армии (1962-1965). Окончил институт в 1970 году — в без малого 29 лет. Поздно женился, я родилась, когда ему было 35 с половиной. Тем удивительнее упорство, с которым он шел к своей цели — получению полноценного высшего образования и хорошей работы, которая приносила бы достаток семье.

Работать папа начал довольно рано — сначала это были летние межучебные работы, он выполнял обязанности почтальона. В 1958 году, когда он окончил 8 класс, ему завели трудовую книжку. Листая ее, понимаешь, что поначалу папа брался за любую работу, которую ему могли предложить — например, разнорабочим в павлово-посадском СМУ Мособлстроя; позже работа была связана с его будущей профессией инженера-электрика — он работал регулировщиком радиоаппаратуры в техническом отделе завода Экситон, измерителем на посадском Конденсаторном заводе и т. д.

Службу в армии папа проходил в Германии, в Веймаре. Здесь он оставался верен себе — приехал с учебниками, занимался каждый день, готовился к поступлению в институт. Он рассказывал, что сослуживцы частенько посмеивались над ним за это. В школе для детей гарнизона папа вел радио-кружок. На занятиях он и познакомился с братом моей мамы Сергеем, а затем и с самой мамой — они были детьми служившего здесь полковника Юрия Федоровича Блинова, моего героического деда, ушедшего на фронт со школьной скамьи в 18 лет, прошедшего всю войну и связавшего дальнейшую жизнь с армией. Между папой и мамой возникла симпатия, в последующие годы они обменивались письмами и изредка встречались, но поскольку они оба слишком сильно были заняты обустройством своей профессиональной жизни (мама на тот момент была еще школьницей, и ей, как и папе, предстояло поступление и учеба в институте), симпатия на тот момент не получила своего развития в чем-то большем, и поженились они спустя почти 10 лет.

Папины ежедневные армейские занятия сказались на его знаниях как нельзя лучше: в первое же лето после демобилизации он поступил в Московский институт нефтехимической и газовой промышленности имени И. М. Губкина, в так называемую «Нефтянку», на специальность «промышленная электроника». В летние периоды он по-прежнему подрабатывал на Экситоне и водил автобусные экскурсии по Москве (он хорошо знал и очень любил Москву), по окончании ВУЗа с 1965 года работал в Научно-исследовательском технологическом институте, затем во Всесоюзном научно-исследовательском институте организации, управления и экономики нефтегазовой промышленности, занимал должности инженера, старшего инженера оперативно-информационного отдела АСУ-нефть. Папины дела шли прекрасно, он взлетал по карьерной лестнице. В 1972 году он перешел работать в главный информационно-вычислительный центр Министерства нефтяной промышленности, став старшим инженером по радиоэлектронике группы технического обслуживания средств связи производственного отдела средств связи и отображения информации.

Я точно не знаю, но, думаю, именно в это время папе пришла в голову мысль выходить на международный уровень работы, он был уверен в своих сил и принялся карабкаться еще выше. Уже через год он перешел в Научно-исследовательский конъюнктурный институт Министерства внешней торговли СССР на должность старшего экономиста, чрез 3 года, в 1976 году, он достиг своей конечной цели — Внешнеторговой организации «Трактороэкспорт», работа в которой позволяла выезжать за рубеж и приносила хороший доход. Папа сразу получил хорошую должность – и. о. начальника отдела НОТ (научной организации труда), в 1978 году стал начальником отдела.

Новый уровень требовал соответствующего образования, и в 1979 году папа поступил во Всесоюзную академию внешней торговли на специальность «международные экономические отношения (экономика внешней торговли)». Ему было уже 38 лет. Мне сейчас столько же, но у меня и в мыслях нет начинать новый виток своей жизни, а у него были не только мысли, но и силы.

По воспоминаниям моей мамы, учеба легко ему не давалась — он учился с 8 часов утра (иностранные языки — французский и испанский), затем шел на работу, потом еще могли быть какие-то занятия. Выезжал из Посада в несусветную рань, возвращался поздно, ночью занимался дома. Жили вшестером в двухкомнатной квартире, одна из комнат была проходной (в середине 60-х на месте родового дома, из которого так не хотела в свое время уезжать Антонина Алексеевна, городские власти поставили пятиэтажку и детский садик, а семье дали эту квартиру на первом этаже).

При этом, я очень хорошо это помню, папа всегда был весел и в выходные, как и положено главе семейства, водил нас гулять. Из гулятельных мест своего раннего детства помню бор за мостом через Клязьму, Крутояр (там же, только направо после моста), лес у станции 65-й километр (сейчас станция Вохна), Лесничество. Собирали ягоды, грибы, просто гуляли, видели кабана и много раз — лосей и зайцев. Помню, как папа развлекался и водил нас за нос — забежит за поворот, раскидает конфеты далеко вперед и кричит, что это Дед Мороз нам подарки в лесу оставил. Мы с братом бежим, смотрим, конфеты в снегу лежат, а следов рядом с ними ничьих нет! Приходилось верить, что не иначе как Дед Мороз с воздуха накидал специально для нас конфет, иначе мы никак не могли объяснить суть такого явления.

Полет. Начались загранкомандировки. Сначала страны социалистической Европы — Польша, Болгария, затем — Южная Америка. Папа всегда привозил очень интересные штуки — шкуру аргентинской коровы, например (она лежала у нас дома в качестве ковра лет 20 с лишним), калебас (выдолбленную тыкву) и серебряную бомбилью (трубочку) для мате (южноамериканского индейского аналога зеленого чая), двухместный рыжий велосипед Тандем. На этом Тандеме мы помещались вчетвером: спереди было сделано маленькое кресло для меня, на багажник сажали брата, родители крутили педали. Потом брата отселили на самостоятельный велосипед Дутик (с толстыми шинами), потом свой велосипед завелся у мамы. А мы с папой еще очень долго раскатывали по городу вдвоем на этой рыжей штуковине и пели песни. Мы очень любили петь песни. Каждый вечер вся семья выслушивала от каждого из нас концерты в ванной, на улице мы тоже особо не стеснялись. В эти годы папа неоднократно пытался отрастить то усы, то бороду, за что получил от меня наименование Калюка – я так звала его лет до 15, наверное. Грамматика мне в ту пору была неведома, поэтому имя за папой закрепилось именно в такой транскрипции.

В 1980-м мы переехали в отдельную трехкомнатную квартиру. Одну комнату занимали родители, вторую мы с братом, а в третьей был устроен папин кабинет. В этом кабинете у него была коморка (отгороженное небольшое помещение) для занятий плотническими и столярными работами, у окна стоял секретер — папа все время что-то писал или читал, на полу лежала знаменитая коровья шкура, на секретере стоял неизменный калебас с мате. В эту пору папа пробовал курить трубку. Табаки были разные, с очень интересными запахами, я постоянно крутилась подле, мне страшно нравилось нюхать его табак, рассматривать трубки (а были и деревянные, и глиняные) и калебасы, делать вид, что мне нравится мате. Хорошо помню «представительское» содержимое секретера — то, что было на самом виду и на что папа смотрел ежесекундно: акварель работы его дяди, Виктора Алексеевича, выполненная в голубой гризайли, на которой был изображен их заснеженный по самые окна родовой дом; серебряные часы на цепочке, принадлежавшие Алексею Андреевичу; портрет его мамы Антонины Алексеевны; моя одинокая полосатая бело-синяя пинетка, подвешенная на цепочку для брелков; рисунок Тандема и 2 людей на нем, сделанный моим братом в дошкольном возрасте.

Папа очень любил музыку. Дома были двухкассетник и проигрыватель. Папа любил крупные музыкальные формы – оперы, симфонии, концерты, произведения для хора с оркестром. Он садился на диван, закрывал глаза, ставил на максимальную громкость и слушал. В молодости, когда он учился в Нефтянке и работал в Москве, он покупал абонементы и ходил в зал Чайковского и в Консерваторию, в Большой театр и в музыкальный театр Станиславского и Немировича-Данченко. Чайковский, Бетховен, Моцарт, Шопен, Верди были его любимыми композиторами. Он постоянно расширял свои познания: стала доступна церковная музыка западных и российских композиторов — дома появились пластинки с хорами Минина и Попова. Разумеется, пока я крутилась подле калебасов и трубок в его комнате, я слушала все это вместе с ним. На кассетнике проигрывались советская бардовская музыка (папа очень почитал Высоцкого), этническая латиноамериканская музыка, французский шансон (Джо Дассен, Мирей Матье), песни сверхпопулярного в Латинской Америке того времени испанца Хулио Иглесиаса.

Сейчас я понимаю, что папа был еще и большим модником. У него было много разного цвета костюмов-троек, замшевые туфли, белый пуловер из хлопка и белые джинсы, кожаный пиджак, разнообразные галстуки и т. д. И, конечно, шляпы. В этом был он весь. В нем сочетались несочетаемые и несовместимые вещи. Папа постоянно говорил, что он «из простой семьи», что он «от сохи». Это, конечно, было небольшим кокетством с его стороны — никто крестьянским трудом из его обозримых предков не занимался, а назвать семейство Алексея Андреевича «простым» язык не поворачивается. Но папа действительно очень любил землю и простой труд, мечтал о своем участке и о своем доме и постоянно что-то мастерил – антресоли, полки, разделочные доски в квартире, металлическую ограду на могилу матери (она умерла в 1981 году), крест на могилу деда, Алексея Андреевича, сажал под окнами нашей 5-этажки цветы и деревья, в нашем дворе до сих пор растут посаженные им 35 лет назад березы, клены, тополя, рябины, осины, ивы, ирга. И вместе с тем он совершенно органично вписался в этот загранкомандировочный антураж.

В детстве я долгое время считала, что папа — Штирлиц. Я смотрела фильм вместе со взрослыми и хорошо знала Тихонова в лицо, до меня из разговоров взрослых как-то донеслась информация о некоей связи Штирлица с Павловским Посадом, и я решила, что фильм на самом деле снят про папу, который периодически исчезал в какие-то командировки, и мне не говорили, куда (наверное, не хотели, чтобы я выдала эту секретную семейную информацию в саду), я молчала, как рыба, понимая, что папа несет очень важную функцию — отслеживает действия нового фюрера и спасает Родину от новой войны, и про это ни в коем случае нельзя говорить, а то получится, как с Плейшнером. Подтверждением этому была порой роняемая папой вскользь фраза: «Пойду прилягу, как Штирлиц» (папа в выходные любил прилечь днем минут на 15-20 — он умудрялся высыпаться за это время, потому и сравнивал себя с легендарным разведчиком).

Наконец появилась своя земля — участок на месте бывшего заболоченного леса. Папа взялся за дачу с утроенной энергией. Денег на дом у него тогда не было, он нашел где-то в городе заброшенный домик из бруса, ему разрешили его перевезти (или он купил его по какой-то сходной цене — я уже сейчас точно не помню) и по несколько бревен перетащил его на дачу. Я помню эти сани, которые он сделал для бруса из старой железной кровати (открутил ножки и спинки, перевернул, прикрутил полозья и веревки — она и поехала), в перевозке бревен участвовали, разумеется, и мы с братом, помню, как тащили зимними вечерами сначала до квартиры, потом — до дачи. Весной он собрал из этого сокровища домик. Посадил яблони — разумеется, не простые, а всяких мудреных сортов типа лобо, мельба, симеринка, пипин-шафран, уэлси и т. д. Папа обожал черную смородину, ее всегда было несколько сортов. Думаю, не будет преувеличением, если я скажу, что 80-е стали самыми благосостоятельными и самыми успешными и для него, и для всей нашей семьи. В 1982 году папа закончил академию, в 1983 году мы выехали на 3 года в Перу.

Жить в Перу было страшно интересно. Пусть мы были заперты на территории Торгпредства и выходили только со взрослыми, при этом взрослые отчитывались дежурному, на сколько и куда они выходят, для ребенка хватало приключений и на своей территории, и вне ее. Там были и встречи с тайной перуанской коммунистической партией, на которых мы, дети, пели на испанском языке «Por montañas y praderas» (По долинам и по взгорьям) и танцевали «Березку» (просто ходили по кругу друг за другом в сарафанах и платочках под балалаечную музыку, перуанцы были в восторге — они вообще очень чадолюбивы, как и все латиноамериканцы); были местные террористы, которые закидывали бомбы в Посольство СССР через ограду; было какое-то немыслимое количество представителей Пятого управления, которые пощипывали наших родителей, и дети это чувствовали (папа как-то обронил фразу, что из 10 человек, выезжающих за рубеж, один работает, а остальные 9 следят за ним, за его местными компаньонами и друг за другом); были приезды оппозиционеров капиталистического строя и участников прокоммунистических движений (например, я видела живого Дина Рида — он целый вечер рассказывал, как и сколько раз его сажали в тюрьму, как он оттуда выбирался и как он снимался в кино, а также он пел Mamaciao и всякие другие песни, принятые в их кругу); был даже засланный перуанской разведкой к нам в советский торгпредский тыл шпион. Со шпионом дружила я.

В Торгпредстве работало 2 представителя местного народонаселения. Лысый высокого роста шофер Салинас, отвечавший также за всякие технические неполадки и надзиравший за автомобильным парком Торгпредства, он был явно испанских кровей, иметь которые считалось круто (мне он не нравился — держался отстраненно, по-русски не говорил, на всякие попытки познакомиться поближе не реагировал — надменный тип, решила я, и больше в его сторону не смотрела). Второй — маленький красно-смуглый индеец Фортуната, занимавшийся садовыми работами. Одет Фортуната был всегда настолько жалко (это были натуральные лохмотья), так искренне радовался приносимым мною ему конфетам, что сердце мое дрогнуло очень быстро и мы стали с ним закадычными друзьями. По-русски он тоже не говорил, но мы неплохо понимали друг друга, используя смесь испано-русских слов. Я считала, что помогаю ему учить русский, а он очевидно обучал меня испанскому. Я таскалась за ним по территории Торгпредства, как хвост. В какой-то момент он даже отгородил мне делянку два на два метра, где я сажала кукурузу и фасоль. Еще я кормила полметровую черепаху, которая жила в саду, и кошку, которая появилась невесть откуда. Все было замечательно, народ кто умилялся такому симбиозу, кто просто проходил мимо. Но однажды папа встретил Фортунату в городе.

Это был очень презентабельный район, где жили миллионеры, европейцы и их потомки. Простому индейцу в такой район вообще-то вход был заказан — на каждом перекрестке в Лиме стоял полицейский, следивший в том числе и за поддержкой респектабельности своего участка. Папа сначала не поверил своим глазам — одет был Фортуната в европейского покроя дорогую тройку, туфли его блестели, как лысина Салинаса, хаос на голове, который обычно составлял его образ торгпредского садовника, был тщательно уложен и набриолинен, на нем были солнцезащитные очки, он шел по улице и, будучи совершенно неграмотным чёлой, преспокойно читал свежую прессу. Фортунату пробили и выяснилось, что это был человек определенных заслуг перед своим государством — он частенько мел под окнами торгпредских переговорных комнат опадающие круглый год лепестки и листики, либо рассаживал там розы.

По вечерам папа водил нас гулять по району пешком. Он приходил в восторг от двухэтажных частных домов, выполненных в колониальном стиле, от оформленных и вылизанных лужаек перед домом, от устройства садовой части. Многие идеи для своего дома (например, гараж в цокольном этаже с плавным съездом с улицы) он взял именно оттуда. Еще мы выезжали гулять в огромные торговые центры с фонтанами в атриумах и играющей приятной музыкой; на этнические рынки, где можно было, как в музее, рассматривать изделия из шкур лам, серебра, оникса, бронзы, местной бирюзы зеленого цвета, которую перуанцы называли туркеса (турецкая); на океан, где папа учил меня плавать и преодолевать неизменную полосу 3-метрового прибоя; на вернисажи перуанских художников под открытым небом в районе Мирафлорес(папа очень любил живопись — так у нас дома помимо картин, изображающих Тихий океан, заброшенный город инков Мачу-Пикчу и улочки перуанских городов, появились копия картины Саврасова «Грачи прилетели» и тропининского Пушкина, настолько смуглого, что папа всякий раз при взгляде на него веселился и говорил, что перуанец намного лучше передал цвет лица потомка Ганнибала, чем это сделал польстивший поэту Тропинин); в кино в Посольство СССР — там по субботам в 6 вечера давали всю классику и все новинки отечественной киноиндустрии, в Перу мы смотрели и «Вокзал для двоих», и «Пираты 20 века», и «Экипаж», и «Стрелы Робин Гуда», и «Айвенго», и «Гараж» и т. д.

После Перу папа еще 2 года проработал в Трактороэкспорте. Полным ходом шла Перестройка. Трактороэкспорт, как и всю страну, потряхивало — он переходил из одного управления в другое, пока в 1988 году не подвергся серьезной реорганизации. Летом этого года папу уволили с формулировкой «по сокращению штатов». Насколько я помню, он сам хотел уйти оттуда — им был уже приобретен участок под дом в городе в районе монастыря, он рвался строить. Нужна была работа, позволявшая уделять стройке значительную часть времени; кроме того, в Трактороэкспорте в эти годы платили уже не такие большие деньги, как в начале и середине 80-х. Папа решил перейти в школу — преподавать информатику. Занятость — 3 дня, зарплата — больше раза в 1,5, чем в Трактороэкспорте.

Так начались его учительская эпопея и эпопея постройки дома, обе закончились только с его смертью — папа преподавал и строил дом до последних дней своей жизни. Кроме информатики, он вел географию, труды, физику, еще что-то. Работал в разных школах города — в 1-й, в 3-й, в 6-й, в 9-й, в большедворской 11-й, в частной школе Золушка. Был в его преподавательской биографии и посадский филиал СГУ.

Дом проектировал папа лично. Мне кажется, он даже не пользовался услугами архитектора. Взял — и расчертил все сам. С люнетами цокольного этажа, с арочными окнами основного этажа, с мезонином, с мансардой, с 4-скатной крышей, с поребриками, пилястрами и Бог знает, с чем еще. На чертежах было все, как положено — виды со всех сторон, всевозможные разрезы, каждый этаж отдельно. Дом должен был напоминать ампирную помещичью усадьбу, только без флигелей. Папа и выкрасить намеревался его в классические для русского ампира цвета — желтый и белый. На участке был вырыт котлован, затем выстроен цокольный этаж, на следующий год они с братом клали стены основного этажа. Это был 1990-й. Я очень хорошо это помню, потому что я, разумеется, тоже болталась на стройке — в мои обязанности входило возить обед и смачивать в воде кирпичи. В этот год открылся монастырский Покровско-Васильевский храм. Он заманчиво звенел колоколами, и мне пришло в голову сходить туда и посмотреть, что там с церковным хором.

Свет. Поскольку к этому времени я была уже довольно неплохо осведомлена на предмет церковных произведений Рахманинова, Гончарова, Бортнянского, Архангельского, мне очень хотелось петь в каком-нибудь аналоге хора Минина или хора Попова. Тем более что к этому моменту я уже была в церкви один раз. Зимой 1989 года мы все вчетвером ездили в поездку в Кремль с 3-й школой, где тогда работала моя мама — смотрели что-то во Дворце съездов. Воодушевленные празднованием Тысячелетия Крещения Руси и изменением государственного политического курса в отношении религии, учителя на обратном пути из Кремля решили заехать в Данилов монастырь. Шла всенощная, свет был погашен, в храме горели свечи, мы купили и поставили несколько штук, они упоительно пахли воском, пел небольшой мужской хор — и это было очень здорово. Я так хорошо запомнила эту поездку, что мне хотелось туда вернуться.

Папа сам отвел меня в церковь, хотя ему, воспитанному советской системой и не получившему от матери христианского воспитания, эта идея не понравилась. Он прочитал мне превентивную лекцию на предмет того, что церковь дурит народу головы и нужно уметь не поддаваться на эти вещи. Мы договорились, что я буду заниматься только высоким искусством церковного пения, а если меня начнут вербовать, как он выразился, я поддаваться не буду. Это слово — не поддаваться — прозвучало раз 20 в его устах. Итак, в одно из июньских воскресений 1990-го года мы рука об руку вступили под своды действующего храма. Мне было 14, папе — почти 49.

Сначала папе все это не нравилось — из храма меня было за уши не вытащить, он считал, что я теряю много времени, а ведь нужно заниматься — в институт скоро поступать (я закончила на тот момент 7-й класс по 10-классовой системе — папа считал, что уже пора думать о будущей специальности и приступать к штудированию учебников). Папа нервничал, он постоянно ходил в храм надзирать за процессом, донимал разговорами отца Андрея и регента. Но с какого-то момента он стал приходить по-другому. Закончился первый этап стройки его дома, папа тихо сидел возле печки-времянки (наступила уже зима), общался с прихожанами и не торопился поскорее увести меня домой. «Не поддаваться» к этому времени было уже прочно забыто. Как-то раз я напомнила ему про это: «Сам, — говорю, — поддался на полную катушку, а еще меня удерживал!». Он мне не поверил, что мог такое сказать о храме еще год назад.

Через год я задалась вопросом, действительно ли меня в детстве тайным образом крестила бабушка, как утверждал папа, или это доподлинно не известно. Спросили компетентного батюшку, он посоветовал креститься, если есть сомнения. Я могла выбирать себе крестного. Так в нашей жизни появился отец Амвросий. Я говорю «в нашей», потому что в этом сказывалось еще одно удивительное свойство моего папы — все люди, которые были мне близки, равно как и вообще всё, чего я касалась, автоматически входило в сферу его интересов и становилось близким и нужным ему. Даже если потом я оставляла какую-то сферу или расставалась с людьми, папа продолжал поддерживать отношения. В юности я часто обижалась на него за это, мне казалось, он таким образом ущемляет мою индивидуальность — идет за мной по пятам и подбирает все, что имеет ко мне отношение. Сейчас я понимаю, что в этом было высшее проявление его любви и преданности мне.

С папиными именинами тоже произошла путаница. Он всегда думал, что его святой — Николай Чудотворец. Но я, считавшая себя уже через год своего подвижничества в храме очень осведомленной в вопросах церковной жизни, как-то заявила ему, что его святым должен быть не тот, кого он хочет, а тот, чья память приходится первой на период после его дня рождения. Папа со свойственным ему смирением согласился со мной, хотя с Николаем Чудотворцем расставаться ему явно не хотелось. «Мама говорила мне, что Николай Чудотворец — мой святой», — робко сказал он мне, но я была непреклонна: «Так положено, у кого хочешь спроси». Открыли календарь, посмотрели — Никола Святоша, князь Черниговский, ближе всего. «Ну, Святоша, так Святоша», — сказал папа и стал почитать Николу Святошу. Ему навилось Житие святого, он находил какие-то параллели между своей жизнью и жизненными перипетиями князя, постриженника Киево-Печерской лавры, проходившего свой подвиг при монастырских вратах. Потом выяснилось, что день памяти св. Николы совпадал с днем рождения отца Амвросия — папа был очень рад этому. Но дни памяти святителя Николая блюл неустанно. Приходил домой 19 декабря и говорил: «У меня сегодня именины!» Я ворчала, что у него именины 3 раза в году, на что он отвечал: «Я же не могу не почитать Николая Чудотворца, если столько лет почитал и если мне мама говорила, что это мой святой». Он вообще часто цитировал эту фразу своей мамы. До чего же я была слепа все эти годы! Лишь этим летом, когда папа праздновал майского Николая, мне пришла в голову мысль, что ничего точнее этого материнского свидетельства относительно папиного крещения нет и быть не может! Она крестила его в честь Николая Чудотворца и еще маленькому передала ему это знание, чтобы он точно знал, кто его святой! Я сказала об этой мысли папе. «Да я всегда знал, что у меня Николай Чудотворец,— сказал он мне,— но ведь тебе так хотелось, чтобы у меня именины были в один день с днем рождения отца Амвросия! Тем более что Николу Святошу я тоже очень полюбил и теперь он тоже мой святой».

В Церкви мы оба нашли свое призвание. Я поступила учиться на историко-филологический факультет Российского Православного университета, папа всячески старался быть задействованным в разных гуманитарных проектах отца Амвросия — преподавал в лагере несколько лет, читал какие-то лекции. Он говорил, что чувствует себя должником отца Амвросия, немало вложившего в меня в мои предстуденческие годы. По этим же соображениям, но уже несколько иного характера — в том числе и в благодарность Церкви за то, что она дала мне бесплатное образование и востребовала меня по специальности,— папа занялся хлопотами об открытии Манаевского храма в честь Казанской иконы Божией Матери в городе. Эта страница его жизни мне известна очень мало — я в то время жила в Грузии. Но я знаю, что он долго и нудно по многу раз собирал одни и те же бумаги, ему обещали, что вопрос уже поднят и даже решен, потом в одночасье все переворачивалось, и приходилось все начинать по-новой. Позже, когда храм открыли, он стал в нем первым старостой. Насколько я знаю, номинально он оставался им до самой смерти.

Папа очень много читал — он вообще очень любил русскую литературу, в 90-е годы стал осваивать духовную. Стало заметно, что он все больше и больше ищет уединения. Сначала это выглядело как необходимость остаться на ночь на стройке, потом он не мог надолго бросить появившихся у него кошек и собаку. Последние лет 20 он жил один. В своем недостроенном доме он отгородил помещение размером два на два метра. Внутри наверху были сделаны деревянные полати — он на них спал. Внизу под ними располагался письменный стол, он за ним работал. Сбоку несколько полочек. Под ногами — обогреватель, кипятильник и крохотная плиточка для варки кофе. Все. Это помещение он прозвал кельей и вел в ней по-своему отшельническую жизнь. У нас на квартире ему не нравилось ничего — от шума работающего телевизора и духоты до активности бурлящих у нас событий. «Я хочу покоя,— говорил он,— а у вас тут одна суета». Ему было очень хорошо одному в духовном плане, но физически это была борьба за выживание. Каждая новая зима давалась ему с трудом. «Только бы дожить до весны»,— говорил он уже в начале ноября. «Скоро будет весна, я ее чувствую, уже солнце повернулось к нам лицом»,— говорил он в феврале. «Ну когда же земля откроется!»— нетерпеливо восклицал он в марте.

Преподавательская деятельность в начале нулевых уже не давала ему необходимого прилива энергии, он стал заметно хандрить. Ему хотелось работать в Церкви, приносить какую-то более очевидную пользу, чем обучение не желающих учиться проплаченных учеников в местном ВУЗе. И тут — году так в 2005, наверное, нам с моим мужем Гришей в голову пришла мысль — а не попробовать ли устроить папу — все-таки, экономиста-международника по второму образованию — в наш РПУ, на юридическо-экономический факультет? Гриша связался с деканом факультета Афанасьевым, папу приняли с распростертыми объятьями.

Стоит ли говорить, как замечательно он вписался в круг верующей молодежи и православной профессуры, каким источником радости стало для него общение с чистыми, как он всегда говорил, детьми. Он стал ездить в Москву, как заводной — и именно этот ВУЗ стал источником его сил и счастья в последние годы его жизни. Достаточно быстро ему присвоили степень доцента, появился новый уровень профессионального общения — Рождественские чтения, встречи с Патриархом, лекции в МГИМО. Даже после инсульта, который случился у него в 2009 году, он не оставлял преподавания, это была его жизнь, он не мог отказаться от нее ни при каких условиях.

Не смотря на слабеющее с каждым годом здоровье, папа продолжал соблюдать все посты. Видя, как он приближается к дистрофии, я неоднократно пыталась поговорить с ним на тему смягчения рациона— хотя бы в сторону кисломолочных продуктов. Он обещал, чтобы не вступать со мной в спор, поговорить с батюшкой, но продолжал свое.

Читал в последние годы тонны книг, его интересовали совершенно разные сферы — история, искусство, политика, экономика, православие, художественная литература, духовная литература. Такое ощущение, что он добирал то, что не взял в годы молодости и зрелости. Больше всего на свете он любил Пушкина, а из Пушкина больше всего любил поэму «Медный всадник». Образ этого несчастного сошедшего с ума от ужаса Евгения был так близок ему, что он все возвращался и возвращался к нему и цитировал целыми пластами. Он вообще очень много цитировал, причем это были не отдельные стихотворения как таковые, а цитаты из поэм.

Пусть это были и самые трудные его годы в плане обустройства жизни, но, мне кажется, самые светлые. У него был дар видеть в людях свет, он охотно общался, даже с незнакомыми людьми на улице, помогал, чем мог. После его смерти на меня буквально свалился шквал — люди подходили ко мне или звонили и рассказывали, как он помог им найти себя, как он помог им найти друг друга, как он помог принять важное решение, как он им подсказал то-то и то-то, как он поверил в них, и они поверили в себя.

С детства папа называл меня Свете тихий. Я говорила ему: «Это нехорошо, там про Бога поется». Он подмигивал и говорил: «А я тебя с маленькой буквы так называю!» На самом деле свет был у него в душе, и он хотел, чтобы и я, кого он любил больше всего на свете, стала светом.

Я видела его душу чистой, не закрытой разумом и памятью. Во время его первого инсульта, когда его спустили из реанимации в палату и я пришла к нему, я была поражена: на кровати сидел совершенно счастливый человек и смеялся, вокруг хлопотали довольные и такие же веселые сестры. Я заподозрила, что ему дали что-то психотропное, и спросила у сестер. Они замахали руками: «Что Вы,— говорят,— мы такое не даем, у Вас дедушка сам по себе очень веселый, другие вон, мрачные лежат, когда в себя приходят, а он вот проснулся и все смеется». Папа в тот момент не узнавал меня, не мог говорить, но лучился светом ярче заглядывавшего в палату солнца. У меня было ощущение, что я вижу его душу такой, какая она есть в ее чистом виде, что прикоснулась к Таинству. Через день он был уже совсем другим. К нему вернулась память.

Папа умер, как и обещал,— быстро. «Я не буду никого мучить,— говорил он,— вы не будете со мной сидеть». Он лежал 10 дней в коме — ровно столько понадобилось мне, чтобы выплакать все слезы и сказать Господу, сжимая папину руку: «Я готова встретить с ним его смерть, если так решено».

Папа умер 23 октября, в день памяти нашего любимого с ним святого, Амвросия Оптинского. Моя подруга и тезка Наташа Минаева, дочь папиного одноклассника и прихожанка Воскресенского собора (Колокольни), куда папа ходил в последние годы, написала мне, что в этот день празднуется также и память святителя Иннокентия Пензенского — уроженца и покровителя города, сына клирика Воскресенского собора. «Он первым встретит там твоего папу»,— сказала она, и это стало великим утешением мне в скорби. Я уповаю на то, что Господь примет его в свои обители, и папа увидит настоящий Невечерний Свет, к которому так стремилась его душа.

Наталья Крашенинникова

Н.Е.КрашенинниковН.Е.КрашенинниковН.Е.КрашенинниковН.Е.КрашенинниковН.Е.КрашенинниковН.Е.Крашенинников

Н.Е.КрашенинниковН.Е.Крашенинников

Н.Е.Крашенинников

Н.Е.КрашенинниковН.Е.Крашенинников

Н.Е.КрашенинниковН.Е.КрашенинниковН.Е.Крашенинников

Н.Е.КрашенинниковН.Е.Крашенинников